Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может, ты позавтракать хочешь?
— Не хочу.
Частная клиника, в которой Манлио работаем — это вилла столетней давности, окруженная целым лесом высоченных деревьев. Мы проезжаем по идущей на подъем аллее, справа и слева темные стволы, потом аллея расширяется, переходит в маленькую площадь, уставленную машинами. Италия рассматривает открывшееся глазам строение, облицованное красноватой штукатуркой.
— Похожа на гостиницу.
Она знает, что нужно делать, — я все ей объяснил заранее, — она пройдет в регистратуру и назовет свое имя. Ее уже ждут, ей заказана отдельная палата. Я, естественно, не смогу с нею остаться: уже и то, что я проводил ее чуть ли не до дверей, является неприличным. Днем я позвоню ей по телефону. Двигаясь в машине вверх по аллее (Италия не обратила на это внимания), я украдкой взглянул на ее живот, мне вдруг показалось, что кое-что уже можно заметить, так, легкую припухлость. Уж не знаю, что мне такое захотелось углядеть, наверное, что-то, чего потом я уже больше не увижу… Одно из колес машины попало в яму, я дал газ, нас тряхнуло, и этот рывок запомнился мне навсегда. Если только верно говорят, что время живет совсем не по тем законам, которые мы ему приписываем, и целая наша Жизнь может вдруг вобраться в одно-единственное мгновение, я полагаю, что в эту долю секунды, крутя руль, чтобы не свалиться в кювет, я вдруг увидел всю ту муку, что меня ожидала, и тебя я тоже увидел, Анджела, и твою гематому на экране томографа. Во время этого рывка я вдруг оказался в сферической комнате времени, наполненной массой дверей, эти двери шли по кругу, и непонятно было, какая из них была входом, в какую же из них проникла эта нереальность, ставшая непреложностью.
Я остановил машину перед самой клиникой. Италия поглядела на крутящуюся дверь из тонированных стекол, я взял ее руку и поцеловал.
— Ты, главное, не волнуйся, дело, в сущности, пустяковое.
Она обернулась, подхватила свою сумку, сшитую из лоскутков кожи.
— Я пошла.
Италия идет прямиком ко входу в клинику. Я разворачиваю машину, готовясь уехать обратно. В зеркальце вижу, как она шагает, еще более неритмично, чем всегда, — возможно, виноват щебень, насыпанный перед входом. Но я знаю, что она не упадет, она привыкла к этим чересчур высоким каблукам и к своей чересчур длинной сумке, путающейся в ногах. И все-таки на самом последнем шаге она вдруг оседает на землю. Подбирает сумку, но не встает, остается сидеть на корточках перед входом. Она не оборачивается, полагает, что я уже уехал. Ты только не двигайся, ради бога, не двигайся, шепчу я, сам не понимая, что я такое говорю. Теперь она, наверное, знает, что я здесь, рядом. Не двигайся. Потому что мне теперь кажется, будто та ее часть, которой ей все время не хватало, сейчас к ней присоединилась — вместе с этим комком из оттопыривающихся кожаных кусочков, который она держит на плече.
Забыв захлопнуть дверцу, я бегу к ней, шаркая подошвами по щебню.
— Что с тобой?
— Позавтракать… может, все-таки лучше позавтракать.
Я помогаю ей подняться. Поддерживая ее за талию, поднимаю глаза и смотрю поверх ее головы. На втором этаже за большим темным окном стоит человек в халате и рассматривает нас.
Ну и пусть!.. Пусть даже все кончится именно на этом, пусть мы с нею войдем во мрак вот этаким образом. На меня смотрят ее глаза, за меня держится ее влажная ладонь. Никто никогда меня так не любил, никто. Не поведу я тебя ни в какую клинику, и не коснется тебя эта проклятая присоска. Ты желанна мне, и теперь я стал сильным, и я найду способ больше не причинять тебе боли.
— Подумай о себе, право же, подумай о себе… — шепчет она.
Да подумал я уже, подумал, я люблю тебя. И если тебе нужна моя голова, давай сюда топор, и я поднесу тебе голову мужчины, который тебя любит.
— Поехали, поехали отсюда.
И это я говорил не только ей, я, Анджела, говорил это и нашему с ней ребенку. Маленький красный листок бесшумно сел на ветровое стекло машины и там, возле одного из дворников, обосновался. Красный листок с тоненьки ми прожилками, может быть, самый первый этой осенью, адресованный именно нам.
Я снова сел за руль, и мы поехали подальше от клиники. Остановились в одном из первых поселков сразу за границами города, к северу, там, где пейзаж меняется и становится более диким. Общий ландшафт еще пахнет городом, но чувствуется уже дыхание лесов и гор без вершин, которые вырисовываются на горизонте, словно спящие бизоны.
Мы вошли в кино. Это был один из тех провинциальных зальчиков, которые и работают-то только по субботам и воскресеньям. На первом сеансе публики почти не было, мы сидели в самом центре на деревянной скамье. Холодно было даже и внутри. Италия положила мне голову на плечо.
— Устала?
— Немножко…
— Ну, вот и отдыхай.
Так она и осталась дремать, прижавшись ко мне в полумраке, одна ее щека была слегка освещена отблесками экрана. Нам показывали кинокомедию, немножко тривиальную, действие в ней развивалось благополучно, все шло лучше некуда. Мы с Италией были парой — наверное, в первый раз. Обыкновенной парой, которая на выходные завернула в кино, потом перехватит где-нибудь по бутерброду и покатит развлекаться дальше. Вот-вот, мне было бы так приятно ехать куда-нибудь с Италией, ночевать в гостиницах, любить ее там и ехать дальше. И назад при этом не возвращаться. Мы ведь могли бы поехать и за границу, у меня были друзья в Могадишо; один из них — кардиолог, он работал в психиатрической больнице, жил в домике у моря, по вечерам курил марихуану в компании местной женщины с тонкими ногами и руками. Да, там можно было начать совсем новую жизнь. Бедная больница, темнокожие босые мальчуганы с блестящими, как угольки, глазами. Поехать туда, где во мне будут нуждаться, оперировать под брезентовым навесом, помогать недужным и неимущим…
— Ты бы уехала со мной куда-нибудь подальше?
— Уехала.
— А куда бы тебе хотелось поехать?
— Куда ты захочешь.
Твоя мать готовится к отъезду, у нее рабочая поездка на пару дней, для меня это глоток свежего воздуха. Она укладывает вещи в чемодан; этот пятнистый чемодан из замши был с нею в нашем свадебном путешествии. Она задевает меня рукой, разыскивая шейный платок в многостворчатом шкафу, занимающем целую стену. На ней брючный костюм с воротником шалью, из мягкого джерси цвета мускатного ореха, и простое ожерелье из крупных янтарных бусин, нанизанных на черную нить. Я беру из шкафа рубашку, у меня там только белые рубашки и костюмы с галстуками, обкрученными вокруг соответствующих плечиков, чтобы не ошибиться. Эльза иногда меня подначивала, ей хотелось, чтобы я обзавелся хотя бы шляпой, У нее есть приятель, литератор из Берлина, он щеголяет то в беретах, то в картузах тыковкой, то в панамах, то в треуголках — ему они идут, он эксцентричен, он бисексуал, он умнейший человек. Этот берлинский литератор наверняка сделал бы ее куда счастливее. Они небось встречаются в каком-нибудь литературном кафе, он кладет свое сомбреро или ушанку на стул, читает ей свои творения, она приходит в восторг. Дело ясное, она вполне созрела и достаточно обуржуазилась, чтобы завести себе любовника-бисексуала. Иметь рядом с собою столь элегантную женщину — раньше это всегда наполняло меня гордостью. Только вот теперь от ее элегантности мне становится грустно. Сейчас она в очередной раз преобразилась: сегодня Эльза — путешествующая журналистка, милая и женственная. Но мне даже ее жесты в тягость — при мне она пока что деловита и даже чуточку груба. Она уже достаточно вошла в роль, но эту роль она будет играть на выезде, в окружении своих назойливых коллег. Я надеваю брюки, те, у которых пояс уже вдет в штрипки: так я избегну лишних усилий. Сейчас я ей скажу. Самое время, почему бы и нет, вот сейчас и скажу… Пусть она уедет и подумает и вернется, уже все обмозговав. Итак, я скажу: я люблю другую женщину, и эта женщина ждет ребенка, и поэтому мы с тобою должны расстаться. У меня вовсе нет намерения ее морочить, сказав, что мне хочется пожить одному, или еще какую-нибудь дичь. Я не хочу жить один, я хочу жить с Италией, и, не встреть я Италию, я, пожалуй, не смог бы наскрести ни одного довода в пользу развода с Эльзой. Мне не в чем Эльзу упрекнуть, вернее, я могу упрекнуть ее слишком во многом. Я больше не люблю ее, а может, никогда и не любил, просто ей в свое время пришло в голову меня соблазнить. Я выносил ее тиранию, иногда ею восторгался, иногда ее побаивался, а в конце концов устал, подчинился и махнул на все рукой. Стоит мне сейчас посмотреть на нее внимательно — она ведь ничего не замечает, ей нужно аккуратненько уложить в несессер все свои косметические тюбики и пузырьки, — стоит мне сейчас посмотреть — вон какой у нее пристальный и ничего не выражающий взгляд, она даже и челюсть оттопырила, — стоит мне посмотреть, и я думаю: что эта женщина здесь делает? Какое она имеет ко мне отношение? Почему не живет она вон в том доме напротив, с тем дядькой, который иногда ходит по своей комнате в трусах? Он, правда, несколько пузатый, но чернявый и вполне сексуальный. Почему бы не перейти ей через улицу, не войти в противоположный подъезд и не начать укладывать свой несессер на кровати у этого дядьки? Как было бы хорошо, очутись она сейчас там, с этим ее лицом, лишенным всякого выражения. А я бы забрал себе ту малышку, ту рыженькую, что мелькает рядом с чернявым и пузатеньким дядькой. Пожалуй, она вполне симпатичная… пожалуй, с ней можно поговорить… пожалуй, ей приятно будет иногда послушать, о чем думает человек, который целыми днями потрошит других людей. Я смотрю на свою жену: в ней нет ничего, что могло бы мне понравиться, ничего, что было бы мне интересно. У нее очень красивые волосы, это верно, но, на мой вкус, их слишком много. У нее красивая грудь, полная, но не чересчур, однако у меня нет никакого желания положить на нее ладонь. Она надевает сережки, такси она уже вызвала. Я оставлю ей все, я ничего не попрошу для себя, я не стану делить даже книги, побросаю что придется в чемодан — и уйду. Пока!